A judgement made, that can never bend. (с)
Он прошел дальше и завернул за угол. В глубине палисадника, у Назанскогогорел огонь. Одно из окон было раскрыто настежь. Сам Назанский, без сюртука, в нижней рубашке, расстегнутой у ворота, ходил взад и вперед быстрыми шагами по комнате; его белая фигура и золотоволосая голова то мелькали в просветах окон, то скрывались за простенками. Ромашов перелез через забор палисадника и окликнул его.
— Кто это? — спокойно, точно он ожидал оклика, спросил Назанский, высунувшись наружу через подоконник. — А, это вы, Георгий Алексеич? Подождите: через двери вам будет далеко и темно. Лезьте в окно. Давайте вашу руку.
Комната у Назанского была еще беднее, чем у Ромашова. Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать, такая тощая, точно на ее железках лежало всего одно только розовое пикейное одеяло; у другой стены — простой некрашеный стол и две грубых табуретки. В одном из углов комнаты был плотно пригнан, на манер кивота, узенький деревянный поставец. В ногах кровати помещался кожаный рыжий чемодан, весь облепленный железнодорожными бумажками. Кроме этих предметов, не считая лампы на столе, в комнате не было больше ни одной вещи.
— Здравствуйте, мой дорогой, — сказал Назанский, крепко пожимая и встряхивая руку Ромашова и глядя ему прямо в глаза задумчивыми, прекрасными голубыми глазами. — Садитесь-ка вот здесь, на кровать. Вы слышали, что я подал рапорт о болезни?
— Да. Мне сейчас об этом говорил Николаев.
<...>
Назанский, ходивший взад и вперед по комнате, остановился около поставца и отворил его. Там на полке стоял графин с водкой и лежало яблоко, разрезанное аккуратными, тонкими ломтями. Стоя спиной к гостю, он торопливо налил себе рюмку и выпил. Ромашов видел, как конвульсивно содрогнулась его спина под тонкой полотняной рубашкой.
— Не хотите ли? — предложил Назанский, указывая на поставец. — Закуска небогатая, но, если голодны, можно соорудить яичницу. Можно воздействовать на Адама, ветхого человека.
— Спасибо. Я потом.
Назанский прошелся по комнате, засунув руки в карманы. Сделав два конца, он заговорил, точно продолжая только что прерванную беседу:
— Да. Так вот я все хожу и все думаю. И, знаете, Ромашов, я счастлив. В полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно, только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе, благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни — это служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа, исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, — не говорю о том, чтобы рассуждать вслух, — о любви, о красоте, о моих отношениях к человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о боге. Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях. Это философия, черт возьми, следовательно — чепуха, праздная и нелепая болтовня.
— Но это — главное в жизни, — задумчиво произнес Ромашов.
— И вот наступает для меня это время, которое они зовут таким жестоким именем, — продолжал, не слушая его, Назанский. Он все ходил взад и вперед и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову, а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. — Это время моей свободы, Ромашов, свободы духа, воли и ума! Я живу тогда, может быть, странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью! Все, что я видел, о чем читал или слышал, — все оживляется во мне, все приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда память моя — точно музей редких откровений. Понимаете — я Ротшильд! Беру первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах — ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных словах. Я не верю в бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках, подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная. Думаю я обо всем об этом и, случается, так вдруг иногда горячо прочувствую чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь поступка, что хожу вот так, один... и плачу, — страстно, жарко плачу...
<...>
А Назанский все ходил по комнате и говорил, не глядя на Ромашова, точно обращаясь к стенам и к углам комнаты:
— Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно. Ум становится острым и ярким, воображение — точно поток! Все вещи и лица, которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это обострение чувств, все это духовное озарение — увы! — не что иное, как физиологическое действие алкоголя на нервную систему. Сначала, когда я впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это — само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы, которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Да. Но все-таки это безумие сладко мне, и... к черту спасительная бережливость и вместе с ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в газетную смесь, как редкий пример долговечия... Я счастлив — и все тут!
Назанский опять подошел к поставцу и, выпив, аккуратно притворил дверцы. Ромашов лениво, почти бессознательно, встал и сделал то же самое.
— О чем же вы думали перед моим приходом, Василий Нилыч? — спросил он, садясь по-прежнему на подоконник.
Но Назанский почти не слыхал его вопроса.
— Какое, например, наслаждение мечтать о женщинах! — воскликнул он, дойдя до дальнего угла и обращаясь к этому углу с широким, убедительным жестом. — Нет, не грязно думать. Зачем? Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи. Я думаю часто о нежных, чистых, изящных женщинах, об их светлых слезах и прелестных улыбках, думаю о молодых, целомудренных матерях, о любовницах, идущих ради любви на смерть, о прекрасных, невинных и гордых девушках с белоснежной душой, знающих все и ничего не боящихся. Таких женщин нет. Впрочем, я не прав. Наверно, Ромашов, такие женщины есть, но мы с вами их никогда не увидим. Вы еще, может быть, увидите, но я — нет.
Он стоял теперь перед Ромашовым и глядел ему прямо в лицо, но по мечтательному выражению его глаз и по неопределенной улыбке, блуждавшей вокруг его губ, было заметно, что он не видит своего собеседника. Никогда еще лицо Назанского, даже в его лучшие, трезвые минуты, не казалось Ромашову таким красивым и интересным. Золотые волосы падали крупными цельными локонами вокруг его высокого, чистого лба, и вся его массивная и изящная голова, с обнаженной шеей благородного рисунка, была похожа на голову одного из тех греческих героев или мудрецов, великолепные бюсты которых Ромашов видел где-то на гравюрах. Ясные, чуть-чуть влажные голубые глаза смотрели оживленно, умно и кротко. Даже цвет этого красивого, правильного лица поражал своим ровным, нежным, розовым тоном, и только очень опытный взгляд различил бы в этой кажущейся свежести, вместе с некоторой опухлостью черт, результат алкогольного воспаления крови.
— Любовь! К женщине! Какая бездна тайны! Какое наслаждение и какое острое, сладкое страдание! — вдруг воскликнул восторженно Назанский.
Он в волнении схватил себя руками за волосы и опять метнулся в угол, но, дойдя до него, остановился, повернулся лицом к Ромашову и весело захохотал. Подпоручик с тревогой следил за ним.
Назанский опять подошел к поставцу. Но он не пил, а, повернувшись спиной к Ромашову, мучительно тер лоб и крепко сжимал виски пальцами правой руки. И в этом нервном движении было что-то жалкое, бессильное, приниженное.
<...>
Назанский замолчал, растроганный своими мыслями, и его голубые глаза, наполнившись слезами, заблестели. Ромашова также охватила какая-то неопределенная, мягкая жалость и немного истеричное умиление. Эти чувства относились одинаково и к Назанскому и к нему самому.
— Василий Нилыч, я удивляюсь вам, — сказал он, взяв Назанского за обе руки и крепко сжимая их. — Вы — такой талантливый, чуткий, широкий человек, и вот... точно нарочно губите себя. О нет, нет, я не смею читать вам пошлой морали... Я сам... Но что, если бы вы встретили в своей жизни женщину, которая сумела бы вас оценить и была бы вас достойна. Я часто об этом думаю!..
<...>


Назанский был, по обыкновению, дома. Он только что проснулся от тяжелого хмельного сна и теперь лежал на кровати в одном нижнем белье, заложив руки под голову. В его глазах была равнодушная, усталая муть. Его лицо совсем не изменило своего сонного выражения, когда Ромашов, наклоняясь над ним, говорил неуверенно и тревожно:
— Здравствуйте, Василий Нилыч, не помешал я вам?
— Здравствуйте, — ответил Назанский сиплым слабым голосом. — Что хорошенького? Садитесь.
Он протянул Ромашову горячую влажную руку, но глядел на него так, точно перед ним был не его любимый интересный товарищ, а привычное видение из давнишнего скучного сна.
— Вам нездоровится? — спросил робко Ромашов, садясь в его ногах на кровать. — Так я не буду вам мешать. Я уйду.
Назанский немного приподнял голову с подушки и, весь сморщившись, с усилием посмотрел на Ромашова.
— Нет... Подождите. Ах, как голова болит! Послушайте, Георгий Алексеич... у вас что-то есть... есть... что-то необыкновенное. Постойте, я не могу собрать мыслей. Что такое с вами?
Ромашов глядел на него с молчаливым состраданием. Все лицо Назанского странно изменилось за то время, как оба офицера не виделись. Глаза глубоко ввалились и почернели вокруг, виски пожелтели, а щеки с неровной грязной кожей опустились и оплыли книзу и некрасиво обросли жидкими курчавыми волосами.
— Ничего особенного, просто мне захотелось видеться с вами, — сказал небрежно Ромашов. — Завтра я дерусь на дуэли с Николаевым. Мне противно идти домой. Да это, впрочем, все равно. До свиданья. Мне, видите ли, просто не с кем было поговорить... Тяжело на душе.
Назанский закрыл глаза, и лицо его мучительно исказилось. Видно было, что он неестественным напряжением воли возвращает к себе сознание. Когда же он открыл глаза, то в них уже светились внимательные теплые искры.
— Нет, подождите... мы сделаем вот что. — Назанский с трудом переворотился на бок и поднялся на локте. — Достаньте там, из шкафчика... вы знаете... Нет, не надо яблока... Там есть мятные лепешки. Спасибо, родной. Мы вот что сделаем... Фу, какая гадость!.. Повезите меня куда-нибудь на воздух — здесь омерзительно, и я здесь боюсь... Постоянно такие страшные галлюцинации. Поедем, покатаемся на лодке и поговорим. Хотите?
Он, морщась, с видом крайнего отвращения пил рюмку за рюмкой, и Ромашов видел, как понемногу загорались жизнью и блеском и вновь становились прекрасными его голубые глаза.
<...>
Ромашов рассказал подробно историю своего столкновения с Николаевым. Назанский задумчиво слушал его, наклонив голову и глядя вниз на воду, которая ленивыми густыми струйками, переливавшимися, как жидкое стекло, раздавалась вдаль и вширь от носа лодки.
— Скажите правду, вы не боитесь, Ромашов? — спросил Назанский тихо.
— Дуэли? Нет, не боюсь, — быстро ответил Ромашов. Но тотчас же он примолк и в одну секунду живо представил себе, как он будет стоять совсем близко против Николаева и видеть в его протянутой руке опускающееся черное дуло револьвера. — Нет, нет, — прибавил Ромашов поспешно, — я не буду лгать, что не боюсь. Конечно, страшно. Но я знаю, что я не струшу, не убегу, не попрошу прощенья.
Назанский опустил концы пальцев в теплую, вечернюю, чуть-чуть ропщущую воду и заговорил медленно, слабым голосом, поминутно откашливаясь:
<...>
Ромашов сказал робко:
— Вы не устали? Говорите еще.

Назанский замолчал и стал нервно тереть себе виски ладонями.
— Постойте... Ах, как мысли бегают... — сказал он с беспокойством. — Как это скверно, когда не ты ведешь мысль, а она тебя ведет... Да, вспомнил!
<...>
Он привстал, поежился под своим пальто и сказал устало:
— Холодно... Поедемте домой...
Назанский закашлялся и кашлял долго. Потом, плюнув за борт, он продолжал:
<...>
Ромашов причалил к пристани и помог Назанскому выйти из лодки. Уже стемнело, когда они приехали на квартиру Назанского. Ромашов уложил товарища в постель и сам накрыл его сверху одеялом и шинелью.
Назанский так сильно дрожал, что у него стучали зубы. Ежась в комок и зарываясь головой в подушку, он говорил жалким, беспомощным, детским голосом:
— О, как я боюсь своей комнаты... Какие сны, какие сны!
— Хотите, я останусь ночевать? — предложил Ромашов.
— Нет, нет, не надо. Пошлите, пожалуйста, за бромом... и... немного водки. Я без денег...
Ромашов просидел у него до одиннадцати часов. Понемногу Назанского перестало трясти. Он вдруг открыл большие, блестящие, лихорадочные глаза и сказал решительно, отрывисто:
— Теперь уходите. Прощайте.
— Прощайте, — сказал печально Ромашов.
Ему хотелось сказать: «Прощайте, учитель», но он застыдился фразы и только прибавил с натянутой шуткой:
— Почему — прощайте? Почему не до свидания?
Назанский засмеялся жутким, бессмысленным, неожиданным смехом.
— А почему не досвишвеция? — крикнул он диким голосом сумасшедшего.
И Ромашов почувствовал на всем своем теле дрожащие волны ужаса.

@темы: Размышлизмы, Заметки на полях, Чужое творчество, Психея, Прекрасное

17:06

алко.

A judgement made, that can never bend. (с)
07:41

A judgement made, that can never bend. (с)
22:21

A judgement made, that can never bend. (с)
Гнилостно измененный труп - "тухляк", "вкусный", "бомбаж", "бяка".
Утопленник - "поплавок", "плавунец".
Сильно обгоревший труп - "шашлык", "пирожок".
Костные останки ( т.е. обнаруженные в беспорядке, а не в виде целого скелета ) - "суповой набор".
Труп человека после падения с высоты - "Икар".
Мумифицированный труп - "мощи", "фараон", "Аменхотеп 4-й".
Труп мужчины с очень сильно выраженной растительностью на лице - "Карл Маркс", "Дед Мороз".
Произвести вскрытие трупа - "зарезать".
Произвести вскрытие трупа без извлечения органокомплекса - "я его не больно зарежу".
Гнилостно измененный труп зеленого цвета - "марсианин"
Труп без одежды ( т.е. полностью голый ) - "нудист".
Вскрытие - подарок
Привоз за сутки - вести с полей, новости
Органокомплекс - ливер
Трупы с зимы весной - подснежники
После ж\д травм - Анна Каренина
Истории болезни, протоколы осмотров - научная фантастика
Старший санитар - шеф повар
Новенький санитар - юнга
Лаборантки - говнозолушки
Крематорий - шашлычная
Вещи на усопшего - царские шмотки
Космонавт - после мотоциклетной травмы (или после другой, главное чтоб в шлеме (с шлемом) доставлен в морг)

@темы: Веселое

17:37

A judgement made, that can never bend. (с)
Василий К. - Твоим сапогом

Позади пустота, впереди красота, наше дело – её осквернить. Не теряя ключей, не испачкав плащей, лёгкий жест, изящная кисть. Очень трудно казаться мудрей, вряд ли сможешь и ты. Но я мечтаю быть вещью твоей, защитным покровом твоей красоты. Если бы я был твоим сапогом, я б тебя уберёг от опасных дорог. Я хочу быть гранитным отцом, чтоб скалою стоять на пути у грехов – разновидностей всяких полно, так желающих видеть тебя под собой… если бы я.

Праздник передвижной, он навеки с тобой, только это совсем не Париж. Я бываю порой поражён красотой твоей, только когда ты молчишь. Так молчи же ещё двести лет, я так хочу. Посмотри, измождённый аскет очарованно гладит тебя по плечу. Если бы я был твоим сапогом, я б тебя уберёг от опасных дорог. Я хочу быть гранитным отцом, чтоб скалою стоять на пути у грехов – разновидностей всяких полно, так желающих видеть тебя под собой… если бы я.

Город грязных имён будет нами сожжён, пепел смоет солёной волной. Там, где был Пантеон, мы устроим Содом, танцы двух сколопендр под луной. Я твой самый смешной сувенир, не потеряй. Пусть тебя изнасиловал мир, от меня не услышишь «Прощай». Если бы я был твоим сапогом, я б тебя уберёг от опасных дорог. Я хочу быть гранитным отцом, чтоб скалою стоять на пути у грехов – разновидностей всяких полно, так желающих видеть тебя под собой… если бы я.

@темы: Заметки на полях, Чужое творчество, Тупопездное, Прекрасное, Стихи

13:13

A judgement made, that can never bend. (с)

UPD.


@темы: Фото

12:13

A judgement made, that can never bend. (с)
На погоду, что ли, кости разнылись? Который день колено скулит.
Забыл взять перчатки. Остается лишь проклинать эту самую забывчивость, она непростительна.
В данном случае.
Купил не совсем то курево, какое хотел бы.
Удача - мое второе имя. о да.

@темы: Заметки на полях, Вброс на вентилятор

09:06

A judgement made, that can never bend. (с)
08:50

A judgement made, that can never bend. (с)

Кто же еще, кроме ненавидимой мною Хелависы, поет эту песню.

@темы: Размышлизмы, Заметки на полях

21:29

A judgement made, that can never bend. (с)
было



стало

@темы: Мое творчество, Стихи

19:13

A judgement made, that can never bend. (с)
дай я просто удавлюсь.

@темы: Психея

18:35 

Доступ к записи ограничен

A judgement made, that can never bend. (с)
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

09:22

A judgement made, that can never bend. (с)
Оказывается, на голодный желудок надо меньше водки, чтобы напиться.
Я знал. Но как-то уже забыл.

@темы: Заметки на полях

12:14

A judgement made, that can never bend. (с)
WTF.
Мне кажется, я уже свихнулся. То, что мне снился брат, это еще ладно. Это даже хорошо.  Андрей Стаматин, я тебе всегда рад.
Но с какого перепоя, если я не пил, мне снятся люди, которых я никогда не видел, мать, дающая советы, и то, что я опять ударился во все тяжкие?
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси. (ц)

@темы: Размышлизмы, Заметки на полях, Тупопездное

23:47

гыгы

A judgement made, that can never bend. (с)
Автоответчик психиатрической клиники.
Здравствуйте, вас приветствует больница имени Павлова.
Если у вас навязчиво-конвульсивный психоз, нажимайте клавишу 1 до появления спазма.
Если у вас раздвоение личности, нажмите одновременно клавиши 2 и 3.
Если у вас мания преследования, то мы уже знаем, кто вы, чем занимаетесь в жизни и чего хотите, поэтому оставайтесь на линии, пока мы не установим, откуда вы звоните.
Если вы страдаете галлюцинациями, нажмите клавишу 4, и вы (и только вы) увидите справа от вас оранжевого крокодила.
Если вы шизофреник, попросите воображаемого друга нажать для вас клавишу 5.
Если у вас депрессия, то не важно, какую клавишу вы нажмете, это все равно ничего не изменит, ваш случай безнадежен, и вам уже ничем нельзя помочь..
Если вы страдаете нерешительностью, оставьте сообщение после сигнала; или до сигнала; или во время сигнала; в общем, как вам больше нравится..
Если у вас патологическая жадность, то немедленно повесьте трубку, так как это платный звонок, и стоимость его составляет 500 евро за секунду.
Если у вас заниженная самооценка, перезвоните, пожалуйста, позднее, так как сейчас все наши операторы заняты людьми, более достойными, чем вы.

@темы: Веселое

21:16

A judgement made, that can never bend. (с)
Ты тоже ходишь
Ходишь на цыпочках ночью по тонкой веревке света фонарей на кухню попить воды. Ходишь босиком по стеклянным шарикам и хватаешь их большими пальцами ног. Ходишь в вязанных синих тапочках, оставляешь их под батареей вместе с танцевальными туфлями и желтыми гантелями.



Ходишь в магазин, на курсы и почту. Ходишь в парк, на кладбище животных и выставку мусоровозов.



Ты ходишь мягко, уверенно и в полосатых носках везения.

image
Пройти тест


@темы: Заметки на полях, Веселое

A judgement made, that can never bend. (с)
Стабильная ситуация на Востоке, пять причин для поражения на Западе, Юг танцует, Север молчит.
Выражаясь более понятным языком - мне надоело буквально все. Это скоро пройдет, но я хочу уже наконец вынырнуть из своего запоя с новым открытием в зубах.
Немного огня - середина пути, немного огня тебя может спасти. (ц)
Шекспировские страсти? Да нет.
Вот что, а начну-ка я завтра новую жизнь. Она может быть будет похожа на старую, но я ее начну - и она будет новой. Да, так и сделаю!

@темы: Размышлизмы, Заметки на полях

09:38

A judgement made, that can never bend. (с)
Вспомнишь хорошего человека?
Ну да. Этого и не хватало. Увидеть целую дневниковую запись. Которая все объясняет и дает надежду.
Тха. Во сне!..

@темы: Размышлизмы, Заметки на полях, Психея, Вброс на вентилятор

15:32 

Доступ к записи ограничен

A judgement made, that can never bend. (с)
Закрытая запись, не предназначенная для публичного просмотра

12:53

A judgement made, that can never bend. (с)
22.09.2011 в 15:23
Пишет  *Grell Satkliff*:

Обожаю ретрофото)) и лица офигенные...
22.09.2011 в 11:00
Пишет  Diary best:

Пишет  Марик:

100 лет назад в Ист -Энде (24 фото)
Дейли мейл постит фото бедных детей, живших в лондонском Ист-Энде 100 лет назад. Этим еще повезло, большинство из тех детей, рождающихся в бесконечной нищете, грязи и антисанитарии не доживали и до года. Их родители по 14 часов в сутки ишачили на фабриках и заводах за гроши, а эти едва научившись стоять на ногах тоже нанимались кто в прачки, кто в подмастерья. Детство их было коротким. Жили в тесных комнатушках по десятку человеке без воды и канализации.

Но посмотрите на их лица! Как они прижимают к себе кошек, застенчиво улыбаются в камеру. Какие открытые светлые люди.



URL записи

Не свое | Не Бест? Пришли лучше!



URL записи

URL записи

@темы: Размышлизмы, Фото